— Мальчик, теплой воды и тряпочку.
Он минут десять делал там что-то, вполголоса разговаривая с Коськой, потом, отворив дверь, кивнул Платону головою:
— До свиданья!
— Чай пить, — позвал Коська.
За чаем Платон спросил мальчика:
— Какие деньги они делают?
— Никакие, конечно.
Подняв от блюдца корявую, источенную оспой рожицу, Коська сказал:
— Вы думаете что? Эраст Константиныч нарочно научил меня сказать про деньги, а денег-то и нет!
— Врет, жулик, а я пропал, — подумал Платон.
Когда мальчик лег спать, Платон, подавленный страхом, чувствуя себя птицей, попавшей в сеть, сел за работу в магазине, не зная: чему верить? Делает Грек деньги или нет? Наверное Грек занимается темными делами, может-быть, скупает краденое, но — деньги? Если донести на него полиции, он, конечно, скажет о портрете царя, а Платон знал, как много людей страдают за непочтение к царю; знал, что сын сумасшедшего почтмейстера, студент, посажен в тюрьму только за то, что написал на памятнике, под словами «Александр III»: «И довольно, больше не надо».
— Да и что мог бы я сказать полиции о Греке? — думал он и не заметил, как у него явилась утешительная мысль: не всякому человеку удается попасть в шайку фальшивомонетчиков.
Он вынул из кармана две бумажки: в три и в пять рублей. Пятирублевка была, несомненно, настоящая, грязная, измятая, с отрепанными краями, а зеленоватая трехрублевая нова, чиста; она честно поскрипывала в пальцах, такая приятная, что ее хотелось сунуть в верхний карман пиджака, так, чтоб уголок был виден, как пунцовый платочек в кармане Агата.
— Конечно, эта, — решил Платон, бережно сложив бумажку, отделил ее от грязной настоящей и задумался: как это чудесно, что, вот, маленькая бумажка, сделанная, вероятно, Агатом, даст ему место в цирке перед ложами, среди богатых людей, даст право пообедать в лучшем ресторане и даже посетить очень порядочный дом с веселыми девицами. Да, Агат замечательный человек, он, может-быть смелее даже Лесли Мортона…
— А что бы я сделал, если б у меня было много фальшивых денег?
Он тотчас решил, что открыл бы солиднейшее увеселительное заведение, пригласив самых серьезнейших эксцентриков и лучших музыкальных клоунов.
С этой мыслью он и лег спать, а рано утром, еще до чая, в дверь со двора ворвался Грек по колено в снегу, с красными ушами, обругал мороз, солнце, бога, вынул из кармана неизбежный рахат-лукум и сел к столу, ерзая, пощипывая беспокойное тело свое.
— Послушайте, Эраст Константинович, — сказал Платон, — я хотел бы серьезно поговорить о деньгах…
— Говорить можно обо всем, — неопределенно молвил Грек и, вынув бумажник, отсчитал Платону пять трехрублевок, потертых и явно настоящих. — Вот, деньги, получи. И не пищи.
— Я не об этих…
— Деньги все одинаковы, — пробормотал Грек, разжевывая вязкое лакомство, затвердевшее на морозе.
— Вы знаете, — продолжал Платон, — я человек скромный и честный.
— Известный, интересный, а я — несносный, купоросный.
— И я нежадный, — упрямо продолжал Платон. — Я иду на это потому, что люблю все скрытое; я, ведь, понимаю, что все, — кроме часов, конечно, — скрывает в себе свой секрет. И даже деньги, деньги, даже — особенно.
— Да, да? — вопросительно пробормотал Грек, слушая глазами. — Да, да, — ну?
— Когда человек сам делает деньги, а не кто-то неизвестный, это, конечно, интереснее, тут — сам делаешь ключи ко всему, так я думаю. Так?
Грек точно наскочил на что-то, минуту подумал и забормотал:
— Деньги — пустяки. Один — за целковый счастлив, а другой и при пятистах плачет, вот они, деньги! Деньги — дело куриное, а я — петух. Застежечку к брошке припаял? Давай.
Сунув брошь в карман, не допив чай, он выкатился на улицу, увлекая за собою Коську, а Платон, вынув из кармана трехрублевку, внимательно рассмотрел ее на свет и вздохнул: днем бумажка эта тоже казалась настоящей, и это как бы понижало чудесную силу, заключенную в ней. Конечно, и на три рубля, сделанные по заказу царя, тоже получишь те удовольствия, какие дает трешница работы Агата и, конечно, это безопаснее, но — обыкновенно. И, ведь, ясно, что если б каждый человек сам для себя умел печатать деньги, не было бы жадных, воров, нищих и девушек, которые любят только потому, что хотят одеваться нарядно.
Платон почувствовал себя в кругу очень важных мыслей, они удивительно просто распутывали все узлы и петли жизни, освобождая людей от зависимости друг пред другом, рисуя жизнь без хозяев, царей, полиции, жандармов, жизнь, в которой каждый сам себе владыка и работает лишь тогда, когда хочет работать. Вероятно, тогда для работы избирали бы только дождливые дни осени, морозные и вьюжные зимы, а солнечные дни весны и лета считались бы праздниками. Тогда каждый человек приобрел бы необыкновенные способности Лесли Мортона уметь делать все окружающее живым, все стало бы зеркально, прозрачно и близко. Беседа с Греком оставила у него неприятное чувство и догадку, что Грек хитрит, боится говорить открыто.
— Нужно это сказать Агату, — возбужденно решил Платон.
В воскресенье, закрыв магазин, он пошел в ресторан Балакиной, заказал себе гурьевскую кашу, полбутылки мадеры и, чувствуя, что у него от волнения дрожат руки, шевелятся волосы на висках, долго, без аппетита жевал сладкий рис, мармелад, пил горьковатое вино. Когда общедоступная племянница Балакиной, Софа, ласково сверкая угольками назойливых и всевидящих очей, взяв из его руки новенькую трехрублевку, небрежно сунула ее в карман белого передника, Платон испуганно привстал со стула, желая попросить девицу, чтоб она вернула ему эту бумажку, но Софа, ловко повернувшись на каблуках, исчезла в соседней комнате, где был буфет. И когда она проходила в дверь, какой-то нахал с черной бородкой, встал и пошел за нею, насвистывая печальный марш Ендржиевского.