Он вошёл в кабинет патрона независимой походкой избалованной собаки, для которой все комнаты дома одинаково доступны, привычны и которая ничего не боится. Взглянув в угол, он поднял руку ко лбу, но, не найдя иконы, тотчас улыбнулся понимающей, снисходительной к человеческим заблуждениям улыбочкой и сунул руку за борт сюртука. Этот жест привлёк моё внимание удивительной лёгкостью, даже — хочется сказать — бесплотностью. Затем он благосклонно согнул шею, кланяясь Ланину, больному, лежавшему на диване.
И во всём дальнейшем убийца поражал меня именно этой благосклонностью человека, который великодушно принёс в дар ближнему своему — помимо заработка, гонорара — нечто необыкновенно значительное и ценное. Был он небольшого роста, юношески строен, одет в длиннополый сюртук и новенькие сапоги. У него — маленькое личико странного, глиняного цвета, от висков к подбородку и на шею опускались две полоски тёмных, прямых волос; на подбородке и под ним они сгущались в плотную бороду, — казалось, что она вырезана из чёрного, морёного дуба. Нижняя челюсть коротка, подбородок вдавлен в шею, а верхняя часть лица и высокий крутой лоб так необыкновенно высунулись, что получалось фантастическое впечатление: лицо этого человека живёт далеко впереди его тела. Тёмные глаза посажены глубоко и влажны; они смотрят прямо, от них к вискам идут маленькие морщинки улыбки, застывшей в зрачках и не оживляющей деревянное лицо, с невидимым под усами ртом и туго натянутой коричневой кожей.
Вот именно в этой улыбке и светилась снисходительная благосклонность человека, который пережил нечто потрясающее, чувствует себя исключительным и как бы говорит вам:
«Послушайте меня, послушайте, хотя едва ли поймёте!»
Он сидел пять месяцев в тюрьме, а теперь был выпущен на поруки крёстному отцу его, тюремному инспектору. Он очень удобно уселся в кресло пред диваном, положил на колени свои ручки с толстенькими пальцами; трудно было поверить, что такие, чисто вымытые, маленькие руки могли раздробить череп женщины. Склонив голову вбок, он сидел в позе насторожившейся птицы и вполголоса, мягко говорил с патроном моим, как говорил бы с подрядчиком, которому он предлагает работу по ремонту его дома.
Из семи свидетелей, допрошенных следователем, пятеро рисовали убийцу человеком скупым, жёстким; регент церковного хора, его постоялец и друг, дал о нём странный отзыв:
«Считаю человеком мелким и на убийство не способным».
Дворник его дома показал, что за хозяином своим он «никаких пустяков не замечал». Трое свидетелей утверждали, что он и раньше пытался убить сестру — сбросил её в погреб.
Потирая колени свои, торговец битой птицей увещевал Ланина:
— Примите в расчёт: мне открыты ворота в богатейший дом; я, значит, вхожу туда зятем, а покойница, обязательно пьяная, конфузит меня на весь город, кричит, что я её ограбил, будто сгрёб часть её наследства, триста рублей, после родителя-папаши.
Мне кажется, что это буквально точные его слова, — я слушал рассказ внимательно, и у меня неплохая память. Он говорил — «тысящ», а не «тысяч» и часто повторял слово «сумраки», — слово, должно быть, недавно пойманное им, потому что только его одно он произносил неуверенно и как-то вопросительно.
— Я её уговаривал: «Палагея, не становись на тропу моей жизни».
В сущности, он не говорил, а «выражался», как это вообще свойственно «мелким» людям; когда они видят, что судьбишка улыбается им, они пыжатся, теряют естественность и простоту речи, стараются говорить афористически. Архиерейский певчий, мой знакомый, напечатав рассказ в журнале, изрёк:
— Вчера город слышал, как я пою, а сегодня мир узнает, как я мыслю!
В день убийства торговец птицей пришёл к сестре своей:
— С душой решительной, с добрым сердцем, — поверьте! «Палагея, говорю, человек должен направлять себя к благополучию, а не к безобразию. Великодушно получи триста рублей и забудь меня, бога ради!» Она даже плакала и расстроила мне душу. Чай пили с вареньем, мадеру, после чего она спьянела. Тут это и произошло, не помню как, потому что, примите в расчёт, от неё на меня всегда сумраки…
Патрон мой спросил его:
— А зачем вы принесли с собой молоток?
Тогда, помолчав, человек этот не то — спросил, не то — напомнил:
— Ежели признать молоток, так ведь обнаружится заранее обдуманное намерение…
Мой патрон был человек благовоспитанный и мягкий, но после этих слов он, незнакомо для меня, взбесился, накричал на убийцу и кончил резким заявлением:
— Вы не смеете рассматривать защитника как соучастника вашего преступления!
Мне показалось, что убийца не обиделся, не испугался окрика, он только очень удивился и спросил:
— Как-с?
А когда патрон повторил свои слова более спокойно и понятно, торговец битой птицей встал и, не скрывая обиды, произнёс:
— Тогда, извините, поищу другого. В такое дело надобно вступать сердцем-с…
Защищал его «другой», адвокат «с сердцем». На суде кто-то из свидетелей назвал убийцу: «Оловянная душа».
Ещё более противен был художник М., убивший известного артиста сцены Рощина-Инсарова. Он выстрелил Инсарову в затылок, когда артист умывался. Убийцу судили, но, кажется, он был оправдан или понёс лёгкое наказание. В начале девятисотых годов он был свободен и собирался приложить свои знания художника в области крестьянских кустарных промыслов, кажется, к гончарному делу. Кто-то привёл его ко мне. Стоя в комнате моего сына, я наблюдал, как солидно, неторопливо раздевается в прихожей какой-то брюнет, явно довольный жизнью. Стоя пред зеркалом, он сначала причесал волосы головы гладко и придал лицу выражение мечтательной задумчивости. Но это не удовлетворило его, он растрепал причёску, сдвинул брови, опустил углы губ, — получилось лицо скорбное. Здороваясь со мною, он уже имел третье лицо — лицо мальчика, который, помня, что он вчера нашалил, считает однако, что наказан свыше меры, и поэтому требует особенно усиленного внимания к себе.