— Желаете — расскажу случай, может, пригодится вам? Жила в Муроме девица необыкновенно красива, до удара в душу. Сирота, жила у дяди, а дядя — приказчик на пристани, воришка, скряга, многодетен и вдов; племянница у него за няньку, за кухарку и за дворника. Было ей уже двадцать лет, и, по силе её красоты, сватались к ней даже весьма денежные люди, ну — дядя не выдавал её, невыгодно ему было даровой работницы лишиться. Влюбился в неё чинуша один — спился, пропал. Говорили — поп старался захороводить её, ему от этого тоже ничего не прибыло, кроме вреда и горя. Была она боголюбива, вся радость у неё — в церковь ходить да книги церковные читать. Любила цветы, — прекрасные цветы развела и в горницах и в палисаднике. Скромная, тихая, как монашка, и умилительной приятности глаза.
Помолчав, почесав скулу, он странно мигнул здоровым глазом и повторил:
— О таких глазах в сказках говорится хорошо. И вот увидал её хозяин дяди, купец, старик изрядно распутной жизни, увидал и — тотчас обезумел, ошарашило его. Целую зиму охаживал — не поддаётся, даже как бы не понимает ничего. И никакими деньгами невозможно взять её. Тогда он подстроил так, чтобы дядя послал её в Москву, по делам, а в Москве уговорил девицу ехать с ним в «Яр». И как приехала она в идольское капище это, присмотрелась маленько, — сразу как бы нагими увидала всех и себя самоё. Говорит старику: «Поняла я, чего вы хотите, и на всё согласна, дайте только хоть месяц вот так великолепно пожить». Тот, конечно, обрадовался и предлагает ей всё, что угодно, а сейчас — едем в баню! «Сейчас, говорит она, не могу я, завтра, говорит, суббота, схожу к вечерней, ко всенощной, а после — пожалуйте». И вот — прошло с той поры боле пяти лет, и теперь она самая дорогая распутница по Москве…
Он медленно откачнулся от стены, сел на стул, задумчиво и тихо говоря:
— Конечно, случай не из редких, если забыть, какова девушка была. Однако — поглядите, как силён соблазн фокусов! Совокупите случай этот с тем, что раньше говорено, и подумайте: живёт душа в плену тёмном великой скуки, и вдруг ей покажут такое… Вот он, рай! А это но рай, это — пыль! И не на жизнь, а — на час! Воротиться же от фокусов к домовому, к лешему — охоты нет и немыслимо. И похоронена душа в земной пыли.
Он много знал таких похорон, все они были однообразны, и рассказывал он их всегда скучно, всегда так, как будто думал о другом, более значительном и глубоком. Смотрел в окна. Стёкла их снаружи покрыты пылью, закопчены дымом пароходов, сквозь их муть видна тёмная вода Волги, заставленной пристанями, баржами. Всюду на берегу — горы товаров, ящики, бочки, мешки, машины. Шипят и свистят пароходы, в воздухе — облака дыма, на камнях набережной — тучи пыли, сора, лязг и грохот железа, крики людей, дребезжат телеги, непрерывно идёт жизнь, гудит большая работа.
А один из людей, которые, создав эту суетливую, муравьиную жизнь, из года в год расширяют и углубляют её напряжение, — смотрит на свою работу сквозь грязное стекло равнодушным взглядом чужого человека и задумчиво повторяет:
— Не сразу… не вдруг…
О работе он говорил много, интересно, и всегда в его речах о ней звучало что-то церковное, сектантское. Мне казалось, что к труду он относится почти религиозно, с твёрдой верой в его внутреннюю силу, которая со временем свяжет всех людей в одно необоримое целое, в единую, разумную энергию, — цель её: претворить нашу грязную землю в райский сад.
Это совпадало с моим отношением к труду; для меня труд — область, где воображение моё беспредельно, я верю, что все тайны и трагедии нашей жизни разрешатся только трудом и только он осуществит соблазнительную мечту о равенстве людей, о справедливой жизни.
Но скоро я убедился, что Бугров не «фанатик дела», он говорит о труде догматически, как человек, которому необходимо с достоинством заполнить глубокую пустоту своей жизни, насытить ненасытную жадность душевной скуки. Он был слишком крупен и здоров для пьянства, игры в карты, был уже стар для разврата и всякого хлама, которым люди его стада заполняют зияние своей душевной пустоты.
Однажды в вагоне, по дороге в Москву, ко мне подошёл кондуктор и сказал, что Бугров просит меня к нему в купе. Мне нужно было видеть его, я пошёл.
Он сидел, расстегнув сюртук, закинув голову, и смотрел в потолок на вентилятор.
— Здорово! Садитесь. Вы что-то писали мне о босяках, не помню я…
Дмитрий Сироткин, пароходовладелец, старообрядец, кажется «австрийского согласия», впоследствии — епископ, нижегородский городской голова, издатель журнала «Церковь», умница и честолюбец, бойкий, широкий человек, предложил мне устроить для безработных дневное пристанище — это было необходимо того ради, чтоб защитить их от эксплоатации трактирщиков. Зимою из ночлежного дома выгоняли людей в 6 часов утра, когда на улицах ещё темно и делать нечего, «босяки» и безработные шли в «шалманы» — грязные трактиры, соблазнялись там чаем, водкой, напивали и поедали за зиму рублей на шестьдесят. Весною, когда начиналась работа на Оке и Волге, трактирщики распоряжались закупленной рабочей силою, как им было угодно, выжимая зимние долги. Мы сняли помещение, где люди могли сидеть в тепле, давали им порцию чая за две копейки, фунт хлеба, организовали маленькую библиотеку, поставили пианино и устраивали в праздничные дни концерты, литературные чтения. Наше пристанище помещалось в доме с колоннами, его прозвали «Столбы», оно с утра до вечера было набито людьми, а «босяки» чувствовали себя подлинными хозяевами его, сами строго следили за чистотой, порядком.