Говорили, что Мельников-Печерский [в] «В лесах» под именем Максима Потапова изобразил отца Бугрова; я так много слышал плохого о людях, что мне было легче верить Мельникову, а не деду. О Николае Бугрове рассказывали, что он вдвое увеличил миллионы отца на самарском голоде начала восьмидесятых годов.
Обширные дела свои Бугров вёл сам, единолично, таская векселя и разные бумаги в кармане поддевки. Его уговорили завести контору, взять бухгалтера; он снял помещение для конторы, богато и солидно обставил его, пригласил из Москвы бухгалтера, но никаких дел и бумаг конторе не передал, а на предложение бухгалтера составить инвентарь имущества задумчиво сказал, почёсывая скулу:
— Это — большое дело! Имущества у меня много, считать его — долго!
Просидев месяца три в пустой конторе без дела, бухгалтер заявил, что он не хочет получать деньги даром и просит отпустить его.
— Извини, брат! — сказал Бугров. — Нет у меня времени конторой заниматься, лишняя она обуза мне. У меня контора вся тут.
И, усмехаясь, он хлопнул себя ладонью по карману и по лбу.
Я часто встречал этого человека на торговых улицах города: большой, грузный, в длинном сюртуке, похожем ни поддевку, в ярко начищенных сапогах и в суконном картузе, он шёл тяжёлой походкой, засунув руки в карманы, шёл встречу людям, как будто не видя их, а они уступали дорогу ему не только с уважением, но почти со страхом. На его красноватых скулах бессильно разрослась серенькая бородка мордвина, прямые, редкие волосы её, не скрывая маленьких ушей, с приросшими мочками, и морщин на шее, на щеках, вытягивали тупой подбородок, смешно удлиняя его. Лицо — неясное, незаконченное, в нём нет ни одной черты, которая, резко бросаясь в глаза, навсегда оставалась бы в памяти. Такие неуловимые, как бы нарочито стёртые, безглазые лица часто встречаются у людей верхнего и среднего Поволжья, — под скучной, неопределённой маской эти люди ловко скрывают свой хитрый ум, здравый смысл и странную, ничем необъяснимую жестокость.
Каждый раз, встречая Бугрова, я испытывал волнующее, двойственное чувство — напряжённое любопытство сочеталось в нём с инстинктивною враждой. Почти всегда я принуждал себя вспоминать «добрые дела» этого человека, и всегда являлась у меня мысль:
«Странно, что в одном и том же городе, на узенькой полоске земли могут встречаться люди столь решительно чуждые друг другу, как чужды я и этот «воротило».
Мне сообщили, что будто, прочитав мою книжку «Фома Гордеев», Бугров оценил меня так:
— Это — вредный сочинитель, книжка против нашего сословия написана. Таких — в Сибирь ссылать, подальше, на самый край…
Но моя вражда к Бугрову возникла за несколько лет раньше этой оценки; её воспитал ряд таких фактов: человек этот брал у бедняков родителей дочь, жил с нею, пока она не надоедала ему, а потом выдавал её замуж за одного из сотен своих служащих или рабочих, снабжая приданым в три, пять тысяч рублей, и обязательно строил молодожёнам маленький, в три окна, домик, ярко окрашенный, крытый железом. В Сейме, где у Бугрова была огромная паровая мельница, такие домики торчали на всех улицах. Новенькие, уютные, с цветами и кисейными занавесками на окнах, с зелёными или голубыми ставнями, они нахально дразнили людей яркостью своих красок и как бы нарочито подчёркнутым однообразием форм. Вероятно, эти домики, возбуждая воображение и жадность, очень способствовали развитию торговли девичьим телом.
Забава миллионера была широко известна, — на окраинах города и в деревнях девицы и парни распевали унылую песню:
Наверно, ты Бугрова любишь,
Бугрову сердце отдала;
Бугрову ты верна не будешь,
А мне — по гроб страдать дала!
На одной из таких «испробованных девиц» женился мой знакомый машинист, тридцатилетний вдовец, охотник по птице и птицелов, автор очень хорошего рассказа о жизни пернатых хищников, напечатанного, кажется, в журнале «Природа и охота».
Хороший, честный человек, он так объяснял мотивы женитьбы:
— Жалко девушку, обижена, а — хорошая девушка! Не скрою: за ней четыре тысячи приданого и домик. Это — меня подкупает. Буду жить тихо, учиться начну, писать…
Через несколько месяцев он начал пить, а на масленице был избит в пьяной драке и вскоре помер. Незадолго перед этим он прислал мне рукопись рассказа о хитростях лисы в её охоте за лесной птицей, — помню, рассказ был начат так:
«Ярко и празднично одет осенний лес, а дышит он унынием и гнилью».
Ко мне пришла женщина, возбуждённая почти до безумия, и сказала: её близкий друг заболел в далёкой ссылке, у Полярного круга. Она должна немедля ехать к нему, нужны деньги. Я знал, что речь идёт о человеке недюжинном, но у меня не было крупной суммы, нужной на поездку к нему.
Я пошёл к чудаковатому богачу Митрофану Рукавишникову; этот маленький, горбатый человечек жил, — как Дезэссент, герой романа Гюйсманса, — выдуманной жизнью, считая её очень утончённой и красивой: он ложился спать утром, вставал вечером, к нему ночами приходили друзья: директор гимназии, учитель института благородных девиц, чиновник ведомства уделов, они всю ночь пили, ели, играли в карты, а иногда, приглашая местных красавиц «свободной жизни», устраивали маленькие оргии.
В полумраке кабинета, тесно уставленного мебелью из рога техасских быков, в глубоком кресле, сидел, окутав ноги пледом, горбун с лицом подростка; испуганно глядя на меня тёмными глазами, он молча выслушал просьбу дать мне денег взаём и молча протянул двадцать пять рублей. Мне было нужно в сорок раз больше. Я молча ушёл.