У меня был приятель, дворник крупного Каспийского рыбопромышленника Маркова, Пимен Власьев, — обыкновенный, наскоро и незатейливо построенный, курносый русский мужик. Однажды, рассказывая мне о каких-то незаконных намерениях своего хозяина, он, таинственно понизив голос, сообщил:
— Он бы это дело сварганил, — да Короленки боится. Тут, знаешь, прислали из Петербурга тайного человека, Короленкой зовется, иностранному королю племяш, за границей наняли, чтобы он, значит, присматривал за делами, — на губернатора-то не надеются. Короленко этот уж подсек дворян — слыхал?.
Пимен был человек безграмотный и великий мечтатель; он обладал какой-то необыкновенно радостной верой в Бога и уверенно ожидал в близком будущем конца «всякой лже».
— Ты, мил-друг, не тоскуй, — скоро лже конец. Она сама себя топит, сама себя ест.
Когда он говорил это, его мутновато-серые глаза, странно синея, горели и сияли великой радостью — казалось, что вот сейчас расправятся они, изольются потоками синих лучей.
Как-то в субботу, помылись мы с ним в бане и пошли в трактир пить чай. Вдруг Пимен, глядя на меня милыми глазами, говорит:
— Постой-ка?
Рука его, державшая блюдечко чая, задрожала, он поставил блюдечко на стол и, к чему-то прислушиваясь, перекрестился.
— Что ты, Пимен?
— А видишь, мил-друг — сей минут божья думка душе моей коснулась, — скоро, значит, Господь позовет меня на его работу…
— Полно-ка, ты такой здоровяга.
— Молчок! — сказал он важно и радостно. — Не говори — знаю!
В четверг его убила лошадь.
…Не преувеличивая можно сказать, что десятилетие 86–96 было для Нижнего «эпохой Короленко» — впрочем, это уже не однажды было сказано в печати.
Один из оригиналов города, водочный заводчик А. А. Зарубин, «неосторожный» банкрот, а в конце дней — убежденный толстовец и проповедник трезвости, говорил мне в 901 году:
— Еще во время Короленки догадался я, что не ладно живу…
Он несколько опоздал наладить свою жизнь; «во время Короленки» ему было уже за пятьдесят лет, но все-таки он перестроил или, вернее, разрушил ее сразу, по-русски.
— Хворал я, лежу, — рассказывал он мне, — приходит племянник Семен, тот — знаешь? — в ссылке который, — он тогда студент был, — желаете, говорит, книжку почитаю? И, вот, братец ты мой, прочитал он «Сон Макаров», я даже заплакал, до того хорошо. Ведь как человек человека пожалеть может. С этого часа и повернуло меня. Позвал кума-приятеля, вот, говорю, сукин ты сын, — прочитай-ко. Тот прочитал, — богохульство — говорит. Рассердился я, сказал ему, подлецу, всю правду, — разругались навсегда. А у него — векселя мои были, и начал он меня подсиживать. Ну — мне, уж, все равно, дела я свои забросил, — душа отказалась от них. Объявили меня банкротом, почти три года в остроге сидел. Сижу — думаю: будет дурить. Выпустили из острога, — я, сейчас, к нему, Короленке, — учи. А его в городе нету. Ну, я ко Льву нашему, к Толстому… «Вот как», — говорю. «Очень хорошо, — говорит, — вполне правильно». Так-то брат! А Горинов откуда ума достал. Тоже у Короленки; и много других знаю, которые его душой жили. Хоть мы, купечество, и за высокими заборами живем, а и до нас правда доходит.
Я высоко ценю рассказы такого рода, они объясняют, какими, иногда, путями проникает дух культуры в быт и нравы диких племен.
Зарубин был седобородый, грузный старик, с маленькими, мутными глазами на пухлом розовом лице; зрачки темные и казались странно выпуклыми, точно бусины. — Было что-то упрямое в его глазах. Он создал себе репутацию «защитника законности» копейкой; с какого-то обывателя полиция неправильно взыскала копейку, — Зарубин обжаловал действие полиции, в двух судебных инстанциях жалобу признали «неосновательной», — тогда старик поехал в Петербург, в Сенат, добился указа о запрещении взимать с обывателей копейку, торжествуя возвратился в Нижний, и принес указ в редакцию «Нижегородского Листка», предлагая опубликовать. Но, по распоряжению губернатора, цензор вычеркнул указ из гранок. Зарубин отправился к губернатору и спросил его:
— Ты, — он всем говорил «ты», — ты, что же, друг, законы не признаешь?
Указ напечатали.
Он ходил по улицам города в длинной черной поддевке, в нелепой шляпе на серебряных волосах и в кожаных сапогах с бархатными голенищами. Таскал под мышкой толстый портфель с уставом «Общества трезвости», с массой обывательских жалоб и прошений, уговаривал извозчиков не ругаться математическими словами, вмешивался во все уличные скандалы, особенно наблюдал за поведением городовых и называл свою деятельность «преследованием правды».
Приехал в Нижний знаменитый тогда священник Иоанн Кронштадтский; у Архиерейской церкви собралась огромная толпа почитателей отца Иоанна, — Зарубин подошел и спросил:
— Что случилось?
— Ивана Кронштадтского ждут.
— Артиста императорских церквей? Дураки…
Его не обидели, — какой-то верующий мещанин взял его за рукав, отвел в сторону и внушительно попросил:
— Уйди скорее, Христа ради, Александр Александрович.
Мелкие обыватели относились к нему с почтительным любопытством и хотя некоторые называли «фокусником», но — большинство, считая старика своим защитником, ожидало от него каких-то чудес, — все равно каких, только бы неприятных городским властям.
В 901 году меня посадили в тюрьму, — Зарубин, тогда еще не знакомый со мною, — пришел к прокурору Утину и потребовал свидания.
— Вы — родственник арестованного? — спросил прокурор.
— И не видал никогда, не знаю — каков!