Том 15. Рассказы, очерки, заметки 1921-1924 - Страница 39


К оглавлению

39

Я начал рассказывать ему о вечере, Поссе, о всей этой неясной, опечалившей меня борьбе. Он, слушая внимательно, часто восклицал:

— Да? Так. Ого?

Говорил я о том, что среди интеллигенции, куда я поднялся не без тяжёлых усилий, я ожидал встретить иные нравы, иное отношение друг ко другу, больше внутренней сплочённости, больше взаимного уважения, дружбы и сердечности.

— Всё слова, вышедшие из употребления, старинные слова, — усмехаясь, вставил Михайловский в мою возбуждённую речь.

Говорил я о том, как огромна и тяжела деревня, как она слепа и недоверчива ко всему, что творится вне узкого круга её прямых интересов, что интеллигенции в стране отчаянно мало и за пределами крупных городов её влияния не чувствуется, значение её — непонятно.

Он, видимо, был тронут, мне показалось, что его глаза влажны, когда он заговорил с ласковой насмешкой:

— Эге, батенька, да вы — идеалист и едва ли не романтик! И совсем не такой грубиян, как говорят о вас! Вас, очевидно, встречают по одёжке ваших мыслей, — а вы одеваете их не модно, торопливо, да и грубовато немножко…

Потом решительно заявил, что откажется от участия на вечере, если Поссе устранят, и спросил: что я намерен писать?

Я рассказал ему план книги «Мужик» — полуфантастическую историю карьеры архитектора из крестьян.

— Час от часу не легче! — воскликнул он, удивлённо разведя руками. — Про него говорят — марксист, а он собирается писать какую-то апологию буржуя! Среду-то эту, купечество, вы хорошо знаете?

Тип героя-«мужика» лепился у меня довольно ясно и прочно из моего знакомства с культурной работой Милютина, череповецкого головы, и моих наблюдений над жизнью поволжских городов.

— Может быть, это будет интересно, — Николай Константинович недоверчиво пожал плечами, — во всяком случае — оригинально. Буржуй как положительный тип — вы это будете печатать в марксистской «Жизни»? Тоже оригинально!

Засмеялся и потом сказал серьёзно:

— А вы бы попробовали написать роман из жизни наших революционеров. Вы симпатизируете людям сильной воли, — сильнее и ярче этих людей вы не найдёте в русской жизни!

С глубоким чувством любви к бойцам и волнующе подчёркивая драму их жизни, он заговорил о ничтожной — количественно — группе людей, которые хотели взорвать трон Романовых. Говорил страстно, образно, как поэт, задыхаясь от волнения и как-то вздрагивая всем телом.

Его очень утомила эта речь; посидев ещё несколько минут, я встал.

— Хотите идти? Принято, чтоб старые литераторы напутствовали молодых. Я — вдвое старше вас. Вы мне понравились, и я хочу вас обнять, — это и будет моим напутствием…

Тут разыгралась одна из наиболее странных и трогательных сцен, пережитых мною…

Потом, крепко поцеловав друг друга, мы расстались, не сказав ни слова более.

Я видел этого человека не более трёх-четырёх раз, — с каждым разом он становился мне всё более дорог и близок, но, в суете жизни, мне не пришлось уже говорить с ним один на один.

В мою «честь» был устроен обед в редакции «Жизни», различные люди говорили обязательные в таких случаях речи. Н.К. Михайловский сидел рядом со мною и, тыкая меня большим пальцем под рёбра, увещевал:

— Отвечайте же, сударь! Вам наложили целую поленницу комплиментов, — надо отвечать! Ну — кураж!

Я не умею говорить речей. Церемония обеда была убийственно скучна, едоки чувствовали себя нелепо, некоторые из них поглядывали на меня явно враждебно, насмешливо. Я сказал Николаю Константиновичу, что это мешает мне дышать.

— Привыкайте, — шутливо-строго сказал он вполголоса. — Ничего, так и следует. Было бы наивно думать, что ваш успех — всем приятен.

Потом я был у него на именинах или в день рождения, — не помню. Великолепно настроенный, Николай Константинович остроумно шутил, отвечал сразу на десяток вопросов, обращённых к нему, удивляя меня юношеской живостью.

Но — рядом со мною сидел П.Ф. Мельшин-Якубович и портил мне жизнь.

— Вы читаете «Искру»? — спрашивал он. — Читаете. Так. А я — жгу, когда она попадает в руки мне. Жгу.

Я впервые видел его и думал — вот фанатик! Потом оказалось, что это обыкновенный русский человек, добродушный и мягкий, несмотря на то, что жизнь ковала его тяжким молотом. Но в этот [день] он был почему-то крайне свирепо настроен против Маркса, марксистов, Струве и всё дудел в ухо мне жестокие слова, не позволяя слушать, что говорил Михайловский. А он говорил что-то интересное, возражая Н. Карееву и Н.Ф. Анненскому.

— Нет, — слышал я отрывки его горячей речи, — надобно опуститься как-то ниже философии культуры к философии быта, — к самому обыкновенному содержанию текущего дня, и тогда, может быть, обнаружится…

Мельшин, дёргая меня за рукав, спрашивал — знаю ли я его переводы стихов Бодлера?

Я — знал. И, судя по этим переводам, заключил, что Бодлер был весьма неуклюжий стихотворец.

— Странно, — сказал Мельшин. — По-моему — Бодлер должен бы нравиться вам…

А Михайловский говорил кому-то весело и громко:

— Я нажил сердце, которое обеспечивает мне быструю и безболезненную смерть…

В суете праздника я так и не нашёл удобной минуты спросить Николая Константиновича — что именно должно «обнаружиться»?

Вскоре я уехал. А в следующий приезд помогал нести гроб Михайловского на Волково кладбище.

Заметки из дневника. Воспоминания

Городок

…Сижу за городом, на лысых холмах, едва прикрытых дёрном; вокруг чуть заметны могилы, растоптанные копытами скота, развеянные ветром. Сижу у стены игрушечно маленького кирпичного ящика, покрытого железной крышей, — издали его можно принять за часовню, но вблизи он больше похож на конуру собаки. За дверью его, окованной железом, хранятся цепи, плети, кнуты и ещё какие-то орудия пыток, — ими терзали людей, зарытых здесь, на холмах. Они оставлены в память городу: не бунтуй!

39