Не помню, чтоб он еще когда-нибудь говорил со мною так обаятельно, как в это славное утро, после двух дней непрерывного дождя, среди освеженного поля.
Мы долго сидели на краю оврага у еврейского кладбища, любуясь изумрудами росы на листьях деревьев и травах, он рассказывал о трагикомической жизни евреев «черты оседлости», а под глазами его все росли тени усталости.
Было уже часов девять утра, когда мы воротились в город. Прощаясь со мною, он напомнил:
— Значит — пробуете написать большой рассказ, решено?
Я пришел домой и тотчас же сел писать «Челкаша», — рассказ одесского босяка, моего соседа по койке в больнице города Николаева, написал в два дня и послал черновик рукописи В.Г.
Через несколько дней он привел к моему патрону обиженных кем-то мужиков и, сердечно, как только он умел делать, поздравил меня:
— Вы написали недурную вещь. Даже, прямо-таки хороший рассказ! Из целого куска сделано…
Я был очень смущен его похвалой.
Вечером, сидя верхом на стуле в своем кабинетике, он оживленно говорил:
— Совсем не плохо! Вы можете создавать характеры, люди говорят и действуют у вас от себя, от своей сущности, вы умеете не вмешиваться в течение их мысли, игру чувства, — это не каждому дается! А самое хорошее в этом то, что вы цените человека таким, каков он есть. Я же говорил вам, что вы реалист.
Но, подумав и усмехаясь, он добавил:
— Но, в то же время — романтик! И, вот что, — вы сидите здесь не более четверти часа, а курите уже четвертую папиросу…
— Очень волнуюсь…
— Напрасно. Вы и всегда какой-то взволнованный, поэтому, видимо, о вас и говорят, что вы много пьете. Костей у вас много, мяса — нет, курите — не нужно, без удовольствия, — что это с вами?
— Не знаю.
— А — пьете много, — есть слух.
— Врут.
— И какие-то оргии у вас там…
Посмеиваясь, пытливо поглядывая на меня, он рассказал несколько, не плохо сделанных, сплетен обо мне.
Потом, памятно, сказал:
— Когда кто-нибудь немножко высовывается вперед, его — на всякий случай — бьют по голове, — это изречение одного студента Петровца. — Ну, так пустяки — в сторону, как бы они ни были любезны вам. «Челкаша» напечатаем в «Русском Богатстве» да еще на первом месте, это некоторая отличка и честь. В рукописи у вас есть несколько столкновений с грамматикой, очень невыгодных для нее, я это поправил. Больше ничего не трогал, — хотите взглянуть?
Я отказался, конечно.
Расхаживая по тесной комнате, потирая руки, он сказал:
— Радует меня удача ваша.
Я чувствовал обаятельную искренность этой радости, и любовался человеком, который говорит о литературе, точно о женщине, любимой им спокойной, крепкой любовью, — навсегда. Незабвенно хорошо было мне в этот час, с этим лоцманом, я молча следил за его глазами, — в них сияло так много милой радости о человеке.
Радость о человеке — ее так редко испытывают люди, а ведь это величайшая радость на земле.
Короленко остановился против меня, положил тяжелые руки свои на плечи мне.
— Слушайте, — не уехать ли вам отсюда? Например, в Самару? Там у меня есть знакомый в «Самарской газете» — хотите, я напишу ему, чтоб он дал вам работу? Писать?
— Разве я кому-то мешаю здесь?
— Вам мешают.
Было ясно, что он верит рассказам о моем пьянстве, «оргиях в бане» и вообще о «порочной» жизни моей, — главнейшим пороком ее была нищета. Настойчивые советы В.Г. мне — уехать из города несколько обижали, но, в то же время, его желание извлечь меня из «недр порока» трогало за сердце.
Взволнованный, я рассказал ему, как живу, он молча выслушал, нахмурился, пожал плечами.
— Но ведь вы сами должны видеть, что все это совершенно невозможно и — чужой вы во всей этой фантастике. Нет, вы послушайте меня! — Вам необходимо уехать, переменить жизнь…
Он уговорил меня сделать это.
Потом, когда я писал в «Самарской газете» плохие ежедневные фельетоны, подписывая их хорошим псевдонимом Иегудиил Хламида, Короленко посылал мне письма, критикуя окаянную работу мою насмешливо, внушительно, строго, но — всегда дружески. Особенно хорошо помню я такой случай: мне до отвращения надоел поэт, носивший роковую для него фамилию — Скукин. Он присылал в редакцию стихи свои саженями, они были неизлечимо малограмотны и чрезвычайно пошлы, их нельзя было печатать. Жажда славы внушила этому человеку оригинальную мысль: он напечатал стихи свои на отдельных листах розовой бумаги и роздал их по гастрономическим магазинам города, приказчики завертывали в эту бумагу пакеты чая, коробки конфет, консервы, колбасы и таким образом обыватель получал в виде премии к покупке своей, поларшина стихов, в них торжественно воспевались городские власти, предводитель дворянства, губернатор, архиерей.
Каждый на свой лад, все эти люди были примечательны и вполне заслуживали внимания, но — архиерей являлся особенно выдающейся фигурой, он насильно окрестил девушку татарку, чем едва не вызвал бунт среди татар целой волости, он устроил совершенно идиотский процесс хлыстов; по этому процессу были осуждены люди ни в чем не повинные, — это я хорошо знал. Наиболее славен был такой подвиг его: во время поездки по епархии, в непогожий день, у него сломалась карета около какой-то маленькой, заброшенной деревеньки, и он должен был зайти в избу крестьянина. Там, на полке, около божницы, он увидал гипсовую голову Зевса. Разумеется, это поразило его. Из расспросов и осмотра других изб, оказалось, что изображение владыки олимпийцев, а также и статуэтка богини Венеры есть и еще у нескольких крестьян, но никто из них не хотел сказать — откуда они взяли идолов? Этого оказалось достаточно, чтоб возбудить уголовное дело о секте самарских язычников, которые поклонялись богам древнего Рима. Идолопоклонников посадили в тюрьму, где они и пробыли до поры, пока следствие не установило, что ими убит и ограблен некий торговец гипсовыми изделиями Солдатской слободы в Вятке; убив торговца, эти люди дружески разделили между собой его товар и — только.