— Заяц, — сказал наш путеводитель и вздохнул: — Эх…
Я не заметил зайца. Тропа, — если только она была, — удивляла меня своим капризным характером — иногда, там, где ей следовало бы лежать прямо, она огибала кольцом отдельные группы деревьев, там же, где пред нею деревья стояли плотной стеною и у корней их густо росли кусты черники, она с прямолинейностью, которая казалась мне излишней, лезла сквозь стволы сосен и, невидимая, врезалась в заросли.
— Сейчас должен быть овраг, — предупредил Петр очень тихо.
Версты через две я спросил его:
— Где же овраг?
— Видно, в сторону отошел, — сказал старик и, посмотрев в небо, прибавил:
— Заяц этот…
Доктор Полканов осведомился:
— Мы не заплутались?
— Зачем? — спросил путеводитель.
Но когда начало темнеть, а мы почувствовали себя достаточно усталыми, нам стало ясно: заплутались. Доктор снова вежливо намекнул об этом старику и получил уверенный ответ:
— Я же тут сорок раз ходил. Через версту времени будет просека, ею выйдем на пожог, обойдем его боком и опять в лес, а там и Муром будет видно.
Говоря, он спокойно отмеривал посохом сажени и, не останавливаясь, шагал, отступал пред какими-то невидимыми мне препятствиями и не очень считался с преградами видимыми. Назначенная им «верста времени» растянулась на добрый час пути, просека и пожог тоже, должно быть, «отошли в сторону», не желая показаться нам. Но вот мы вышли на небольшую поляну, серебряная луна висела над нею, освещая кучу обгоревших бревен и среди них — черную обломанную трубу полуразрушенной печи; это было похоже на тщательно и трудолюбиво сделанный рисунок бесталанного художника.
— Я тут бывал, — объявил нам проводник, оглядываясь. — Это — сторожка, лесник жил в ней. Пьяница.
Доктор невесело, но твердо сказал:
— Заблудились.
— Немножко похоже, — осторожно полусогласился старик, сняв картуз, глядя на луну. — Заяц дорогу перебил нам, — пожаловался он. — Круто влево подались мы. Днем — трудно соображать; ночью — звезда пути указует, а днем небо пустое.
И, тыкая концом палки в головню под ногами, он, вздохнув, добавил:
— На лысой голове и вошь не водится.
Это странное добавление показалось мне излишним. Решили отдохнуть, закусить; сели на черные, отшлифованные дождями бревна; запасливый доктор вынул из котомки хлеб, колбасу, печеные яйца, отвинтил вместительный стаканчик с горлышка фляги, обшитой кожей, налил коньяку и предложил:
— Путеводителю!
Старик, перекрестясь на луну, выпил, — удивился:
— Очень сильный напиток! На ладане настоян или — как?
Потом он долго, молча и усердно жевал колбасу, ел яйца и после третьей рюмки рассказал нам;
— Скрывать не стану, господа ласковые, заплутались мы, куда теперь идти — я не знаю. Сами видите, каков это скушный лес: сосна и сосна, и нет промеж ее никакого различия. Прямо скажу: не люблю я этот лес. А что слава про меня пущена, будто я первый — знаток лесной, так это в насмешку надо мною сделали, по бесстыдству людей, из озорства. Это — напраслина, как я догадываюсь. А начало всему положила обезьяна. Тут, видите, под Елатьмой, жила на даче одна женщина вдовая, из Москвы; с обезьяной жила, и окаянная зверюшка эта сбежала от нее. Сами понимаете: зверь лесной, видит — деревья, думает: «Господи, вот меня назад в Австрию привезли!» И — махнула в окошко, да — в лес, а женщина — плакать по звере, кричит: «Кто ее поймает, тому десять рублей!» Было это давно, лет тридцать назад, в ту пору десять-то рублей — корова, а не то что обыкновенная обезьяна. Вызвался я, в числе прочих, ловить ее да четверо суток и плутал за ней, стервой. Упрям был, и бедность толкала. Лесу этого я тогда обошел не знаю сколько, может, больше сотни верст. Сволочь эту, обезьяну, я скоро приметил, кожу за нею, зову: «Кис-кис; Машка, Машка». А у нее свой характер, она сигает с дерева на дерево, морды корчит мне, дразнит, пищит, как лисенок. Птички ее, подлую, интересуют, за птичками гоняется, ну, конечно, нашу русскую птичку обезьяне не поймать. При всем моем упрямстве надоела она мне, да и голод морил, ягодой сыт не будешь, а ведь я день и ночь преследую ее — не шутка! Бога молил: «Пошли ты, господи, смерть на нее». Ну, все-таки и она ослабла, подстерег я ее, пакость, на сучке невысоком да палкой и швырнул в нее, — свалилась; свалилась, поползала несколько, я её боюсь в руки взять, ударил еще разок, а она мяукнула и — готова! Ну ладно, пес тебя дери, думаю; взял, понес ее. С барыней дело у меня ничем кончилось, дала она мне вместо десяти рублей семь гривен: «Дохлую, говорит, мне ее не нужно». А для меня с того времени началась страдная жизнь: церковь ограбят — сейчас меня за шиворот: «Иди, Петруха, ищи воров, ты лес знаешь». Беглый появится, лошадей украдут — опять меня гонят: ищи! Охотники приехали — тоже я провожать их. Так, зиму и лето, и ходил и хожу. Да. А у меня все-таки хозяйство. И всегда меня в понятые; становой, исправник — все кричат: «Ты лес этот знаешь, дурак!» Довели до того, что я сам обманулся, поверил, будто действительно знаю я лес. Иду храбро, а войду и вижу; ничего я не знаю. А сказать людям, что не знаю, — совестно. Счету нет, скольких я людей водил тут. Ученый один из Москвы прибыл, определили меня к нему — показывай! Он для меня, ученый этот, оказался тоже вроде обезьяны, хотя — солидный человек, с бородой. Ходит и ходит, а что ему надо — невозможно понять. Травы нюхает, мычит. Едва довел я его до Карачарова села, откуда Илья Муромец родом, плутали тоже суток трое. Ругается. А мне его, извините, тоже палкой по башке треснуть охота, так надоел он! Нет, очень я не люблю этот лес, большие неприятности растут мне в нем…